Провожать нас высыпали все в переднюю. Стали одевать Льва Николаевича. Начали с валеных калош, потом теплый тулуп, подпоясали, подняли воротник, нахлобучили теплую шапку, повязали сверху башлык. Получилась фигура необъятная, а санки у меня были полулихацкие, узкие и притом без полости. Мне ездить с полостью было неудобно, так как то и дело приходилось соскакивать с саней, а холода я не боялся. Мой Берендей был единственным извозчиком во всей Москве без полости, даже при обер-полицмейстере Власовском, который ввел одинаковую «форму» для извозчиков и их экипажей и, между прочим, требовал, чтобы у всех саней имелась полость. Полиция беспощадно штрафовала нарушителей этих правил. Мне пришлось лично ездить к Власовскому, чтобы сняли с моего Дунаева штраф и разрешили ему ездить со мной без полости. Штраф Власовский приказал снять, но ездить без полости так и не разрешил, найдя, впрочем, чисто полицейский, хитроумный выход:

—    Нарушить свой приказ но  могу:  полость обязательно должна быть на санях.  Но вы  можете не употреблять ее, пусть ваш извозчик сидит на ней...

И Ванька очень гордился, что он ездит без полости, а другие извозчики ему завидовали.

Уступил я Льву Николаевичу три четверти сиденья, а сам кое-как примостился и полувисел в воздухе, крепко обняв талию в необъятном тулупе.

Летим переулком, Лев Николаевич сквозь шарф и воротник бурчит:

—    Это только в Москве такое приличие... Ездят обнявшись. То и дело видишь — облапит даму, и катит...

Не успел он договорить, как мы выскочили рысью на Девичье поле и — прямо в ухабы! Tax!.. Tax!..
— Ну что, Лев Николаевич, если б я вас не обнял?..
—    Да,   вы   правы,   только   уж   очень   быстро   мы   едем. Я люблю быструю езду... но это слишком!
—    Ваня, как зовут твою лошадь?
—    Птичек... Потому мать его была Птичка... В аттестате прописано.
—    Ну, так с сегодняшнего дня зови его не Птичек, а Холстомер. В память того, что Льва Николаевича возил... У него есть «Холстомер».

Лев Николаевич что-то забурчал, но я не мог разобрать его слов.

Через несколько минут запаренная лошадь стояла, дрожа коленями и шпатуя задней ногой, на полукруглом возвышении перед подъездом, и швейцары клуба в казакинах и бараньих папахах с красным верхом высаживали, вводили почетного гостя и распаковывали его.

Я шепнул конторщику, чтобы он передал актерам, Арбатову или Лужскому, что я привез Льва Николаевича.

А он жал мне руку, что-то хотел сказать, а потом уставился на выстроившихся около вешалок швейцаров: рослые, красивые, в черных мохнатых папахах.
—    Какие  молодцы!  Ну,  прямо — старогладовцы!

Мы вошли в приемную. Из зала высыпали артисты и с ве¬ликим почетом приветствовали неожиданного и дорогого гостя. Пребывание Льва Николаевича Толстого в дни его юности в гребенских казачьих станицах, впечатления, рожденные в широкой вольной душе особыми условиями боевой и сво¬бодной жизни среди опасностей и патриархальной простоты казачества, ярко отразились из всем его последующем творчестве. Вспомним его произведения: «Казаки», «Набег», «Рубка леса», «Встреча в отряде». Вечное его стремление опроститься зародилось там же, в этих станицах, среди самобытных людей. Я думаю, что и умереть ему хотелось там же.

Недаром ведь, когда через шестьдесят лет после того, как он жил в этих местах, Толстой ушел из Ясной Поляны, покинул роскошь, славу и почет, железнодорожный билет, най¬денный в его кармане, был до Владикавказа: он стремился в казачьи станицы! Там, на воле, в жизненной простоте, в ти¬хой пустыне, он искал, видимо, последнего покоя... Эти глухие станицы гребенские до самой революции хранили старинный уклад во всей его неприкосновенности, с казачьими обычаями и той простотой быта, которые так ярко описаны Львом Ни¬колаевичем в его чудесной повести «Казаки».

Мне посчастливилось найти человека, который помнил Льва Николаевича, когда тот жил в Старогладовской станице.

И вот его-то рассказы я вполне точно и передаю здесь. Это единственный современник, который мог что-либо рассказать о жизни Льва Николаевича в то время, когда на него обращали внимания столько же, сколько на всякого юнкера, стоявшего со своей частью в станицах. А там солдат недолюбли¬вали, особенно в гребенских станицах, населенных старооб¬рядцами своеобразно строгой жизни, соблюдавшими свои обычаи и верования.

В своем письме к гр. Сергею Николаевичу Толстому от 23 ноября 1853 года Лев Николаевич, между прочим, упоминая о своем брате Николае, который увез из станицы гончих собак, говорит:

«Мы  с Епишкой часто называли его за  это «швиньей».
Этот Епишка, неразлучный друг Льва Николаевича, удалец-казак былых времен, и есть тот самый Ерошка, который выведен как живой в повести «Казаки». И тот сверстник Льва Николаевича, о котором я говорю, хорошо помнил Епишку и много мне о нем рассказал.

Эту встречу я записал подробно в Ессентуках в 1910 году и здесь передаю в том виде, как я набросал ее тогда под свежим   впечатлением:

Ессентуки, 19 июня.

Редко бывают такие встречи. Давно обратил мое внимание старый горец, офицер с солдатским «Георгием» и кавказ¬ским крестом. Мы разговорились. Оказался — исконный гребенской казак Кирилл Григорьевич Синюхаев, родом из Старогладовской станицы. Я знал, что это и есть та самая Новомлинская станица, которая описана в повести «Казаки».

Я помню, что несколько лет назад к Льву Николаевичу приезжал гребенской казак-офицер, — но то был молодой человек, а мой собеседник — однолеток Льва Николаевича, ему далеко за семьдесят, но это бодрый, энергичный старик, на вид гораздо моложе своих лет.

Гляжу на него и радуюсь: голова белая, как снеговая вер¬шина, а сам сухой, стройный, как тростник. Заговорили о Льве Николаевиче.

— Как же! Я очень, очень хорошо помню Толстого. В 1845 году к нам в станицу перебрались старообрядцы с Украины и полстаницы новой построили. Так он сначала по при¬езде поселился в новой, а потом к нам перешел. У нас стояла двадцатая артиллерийская бригада, в ней его брат был офицером. Только он с братом не жил, а отдельно, у казака Сехина квартировал. У нас много Синюхаевых и Сехиных, и все родня меж собой. Так Толстой — у нас его все Толстое звали — поместился у богатого Сехина, а рядом жил другой брат Сехина, друг Толстого, дядя Епишка, охотник и джи¬гит, каких теперь нет, да и прежде едва ли где другой такой отыскался. Знатный казак был дядя Епишка. Жил он оди¬ноко со своими собаками да ястребами и с разным зверьем прирученным, —у него в хате так они и помещались. Люби¬ли и уважали его все вокруг, да не то что мы одни, а и че¬ченцы, и ногайцы... К немирным в аулы, бывало, хаживал, и везде его принимали как почетного гостя. А говорил он всем одно и то же: «Все живем, а потом умрем. Люди не звери, — так и драться людям не надо. Вот зверя — того бей!» Так и жил он: либо на охоте, либо с балалайкой. В праздник разрядится, бешмет красный шелковый наденет — немирные князья Гирей подарили, — чувяки и ноговицы, серебром расшитые. Папаха у него была волчья или лисья, каких, кроме него, никто не носил. И обязательно с балалайкой и без ору¬жия. Ростом в сажень, силищи непомерной. Каким я-то его помню, — так ему уже под семьдесят было. А выпьет, бывало, чихиря1 с полведра да в хоровод — поет и пляшет. А как плясал! «Дядя Епишка, еще, еще» — просят его.

«А ну-ка, швинья, тащи чапуру чихиря». Принесут, выпьет— и опять поет и пляшет да на балалайке звенит. Такой Епишка в праздник бывал. А в будни — суровый, ни с кем слова не скажет. Тогда носил он старый бешмет, козловой кожи штаны, поршни буйволовые, папаху старую волчью, на плечах шкуру звериную вверх шерстью, а в руках у него была всегда винтовка с золотой насечкой,— промаха он из нее по зверю никогда не делал. В те времена порох и свинец были  дороги,  состязаний  в  стрельбе  не устраивали, ну да и промахов не давали...

1 Молодое красное вино.
Мимо нас в эту минуту проходил огромный, широкоплечий кубанец.

—    Куда повыше и пошире его был дядя Епишка! — срав¬нил рассказчик. И тут смог я представить себе, какой в са¬мом деле был  богатырь  этот друг Льва  Николаевича...
—    И, кроме охоты, ничем он не занимался. Был у него и крест георгиевский, но никогда  он  его   не надевал,  а  носил только засаленную ленточку на старом бешмете, да и то так,
чтобы  людям  видно  не  было, для  себя  носил  ее.  О  прежних своих отличиях не любил говорить, а старики про него чудеса рассказывали. Славный был джигит, но потом от вой¬
ны отказался. Почему — никто не   знал.

Веселый, мягкий был человек. И никого никогда ни словом, ни делом не обижал, разве только швиньей, бывало, на¬зовет. Со всеми дружил и всем говорил «ты». Никому не услуживал, а любили его все. Слушать его рассказы, песни сбе¬галась вся станица. Голос сильный, звонкий.

На станичные сборы не ходил, общественных дел не касался: «Я сам по себе. Я одинец», — знал лишь свое ружье, охоту, сети, попить да погулять. Для одного Толстого только и делал исключение: любил его. Кунаки были, на охоту с собой никогда и никого, кроме Толстого, не брал. Бывало, у своей хаты варит кулеш, на камешках казанок ставит, и Толстой тут же сидит,— варят кулеш и вдвоем едят. Или идут с Толстым вдвоем с охоты — оба дичью увешаны, сумки набиты, за плечами ружья и шаталы1. Походка легкая, а в самом пудов десять веса! На коне, как я его помню, никогда дядя Епишка не ездил, всегда пешком ходил. Говорил по-кумыкски, по-ногайски, у немирных князей Гиреев в гостях бывал, и все его любили, даже при нем марушки чадрой не закрывались. Горцы с ястребами охотились, так дядя Епишка вынашивал  ястребов и продавал им за большую цену.

—    Скажите, Кирилл  Григорьевич, а вы хорошо помните Толстого?
—    Как сейчас вижу.
—    Вы  помните  повесть  «Казаки»?
—    Чуть не наизусть. Ведь мы все ею зачитывались. Так и говорили: «Пишет наш Толстое».
—    С кого он писал Лукашку?
—    Лукашка был у нас сапожник. А того джигита не Лукашкой звали. Забыл я его имя... Да ведь тогда все у нас такие, как  Лукашка, были, — все такие джигиты.
 
1 Шаталы — рогатки, на которые ставят ружья для прицела.
— А Марьяна?
—    He так давно  умерла...— Потом  стал он вспоминать дальше:— Помню я,  у Толстого в  конюшне  были   хорошие лошади — гнедая и чалая. Выведут, разгорячат лошадь, а он вскочит на нее и скачет по станице... Лихой джигит был. Только ведь потому все и обращали внимание на Толстого, что он джигит был да с дядей Епишкой дружил, а то разве знал кто, что он такой будет после! У меня-то в памяти еще по¬тому, что мы жили рядом...   Помню, он сначала у Глушка на Новой улице   жил, а потом   к   Сехину,   родному   брату
дяди Епишки, переехал, к Михаилу Петровичу. А это рядом с нами. Потом уж, когда Толстой офицером был, рассказы¬вали,  что он  в набегах отличался.  За  Старый Юрт ходил со    своей    батареей,    потому    о    нем    тогда    и    говорили. А если не был бы джигит,   кто бы на него   внимание у нас обратил?

—    Кто-нибудь,  кроме вас,  в  станице  помнит   Льва  Николаевича?
—    Едва ли. Разве Ергушевы. Так уж ему, старому, больше восьмидесяти лет.
—    Знакомая фамилия — Ергушев. В «Казаках» ее упоминает Лев Николаевич.
—    Ну да, — который пьяный-то казак лежит. Это он с натуры взял и настоящей фамилией назвал. Любитель выпить был   Ергушев,..   Родственник  наш.
—    Скажите, Кирилл Григорьевич, в станице узнали после, какой Толстой жил у вас?
—    Конечно.  Давным-давно,  после  первых  произведений.

И  книги его все читали,  и в школах о нем говорили... Да вот мой племянник Сехин, сын Михаила Сехина, родной племянник дяди  Епишки,  к Толстому в  Ясную  Поляну  ездил, портрет с надписью для станицы  от самого получил, только у него украли дорогой портрет этот.
—    Как же это было?
—    А уж это пусть сам Дмитрий расскажет. Он теперь служит в Кизляро-Гребенском полку. Вы можете повидать его хоть завтра, около Пятигорска, он под Юцой в лагере стоит. Кланяйтесь ему от меня...

Рано утром я приехал в лагерь под горой Юцой, верстах в шести от Пятигорска, и попал на ученье Екатеринодарского полка. Жара была невыносимая, пыль непроглядная. Ученье окончилось к полудню, и, пока расседлывали коней и готовились к обеду, я воспользовался перерывом и отправился к Дмитрию Михайловичу Сехину.
Полки расположились рядом. Гребенцы уже вернулись с ученья, и я нашел Сехина в палатке. Вышел ко мне красавец казачина с огромными усищами, в синих шароварах «ши¬ре Черного моря», в белой рубахе и огромной черной папахе. Он был весь покрыт пылью: еще умыться не успел.

—    Я — Сехин, вам меня? — сурово спросил он.
— Дмитрий Михайлович?
— Да, это я! Вам что угодно будет?
— А я к вам от Кирилла Григорьевича.

Я назвал свою фамилию. Оказалось, что Сехин знает меня, как литератора. Он пригласил меня в палатку, и я передал ему наш разговор с Синюхаевым и цель моего приезда.

—    Ну, что же, я все вам с радостью расскажу. Эта встреча с  великим Львом Николаевичем незабвенна, это лучшая минута   моей  жизни.

С его разрешения я вынул записную книжку, строки из которой  я  воспроизвожу сейчас.

«В Ясную Поляну я приехал 21 февраля 1908 года. Въезжаю. Снег. Аллея. Идут два мужика. Гляжу — один из них Лев Николаевич. Я спрыгнул с саней, подбежал, а он в снег свернул, лошадям дорогу дает. Подошел я, поклонился и говорю:

—    Лев  Николаевич!   Необыкновенный   случай:   пятьдесят пять лет спустя внук за деда делает вам ответный визит.

Лев Николаевич не понял и строго посмотрел на меня. Я повторил  мои слова.

—    А!   Палкин? —спросил   меня  Лев   Николаевич.
— Нет, не Палкин, а внук дяди Ерошки.
Насупился Лев Николаевич, стоит и вниз глядит.
—    Какого Ерошки?

—    Того    самого,    у    которого   вы   пятьдесят   лет   назад в гостях  бывали, с которым охотились и которого в повести описали.
—    Епи-ишки?    Вот   оно! — и   лицо   Льва   Николаевича просияло. — Да не может быть! У Епишки и детей-то не было!
—    А был  брат Михаил Петрович, — я  его сын, Дмитрий Михайлович Сехин.
—    Сехин! Сехин!

Руку мне протянул и крепко пожал.
—    А вы кто?  Ротмистр? — и  посмотрел на мою военную шинель.
— Нет,  я  войсковой старшина.
—    А, значит, подполковник.  Ну пойдемте.

Он повернул к дому, а потом вдруг сказал:
—    Да вы садитесь в сани! Поезжайте ко мне и скажите
Илье Васильевичу, что мне надо еще десять минут погулять.

Я передал слова Толстого Илье Васильевичу, который и принял меня, поместив в комнате внизу. Через десять минут Илья Васильевич позвал меня наверх. Там были Горбунов-Посадов, Гусев и две переписчицы. Лев Николаевич вышел с сияющим лицом и отрекомендовал меня:
—    Позвольте представить племянника моего дяди Ерошки.

И  он  начал   меня   расспрашивать о станице,  вспоминая
виденное им.

—    А камышовые крыши еще есть?
—    Есть.
—    А сверстники мои живы?
—    Ергушев Иван Варфоломеевич еще жив.

—    А чихирь тот же? Какой прекрасный напиток! А рыбка шемайка?
—    Мало, да притом очень измельчала.
—    Жаль, жаль! А я отлично все помню: и Старогладовскую, и   Старый Юрт!  Горы — какая красота! Терек!  Степи!
Вот где настоящая жизнь. А Лукашка, брат Михаила Алексеевича!   Да,   да!   Все   помню.   А   как   дом,   где   я   жил? А дом Бабенковых, где жил   брат   Николай?..   А Епишкина
хата?
—    Все перестроено.
Лев Николаевич встал и сказал мне:
—    Вот вам   Гусев, расскажите ему.

Он вышел, но через пять минут вернулся, сел радостный и все вопросы о старине задавал.
—    Забывчив   вообще   я   стал.   Но   что  тогда   было — все помню!

Он опять встал и ушел, а через несколько минут позвал меня в кабинет. Я стал прощаться.
—    Садитесь, куда вы торопитесь? Я еще не успел с вами поговорить.
— Но, ваше сиятельство... — начал было я, но Лев Николаевич перебил меня: — Зачем так?..
—    Как же мне вас звать? Звать Лев Николаевич — уж очень будет фамильярно.
—    А  вы  меня  по-гребенскому.
—    Да у нас тех, кто старше тебя, зовут, как, помните, дядю звали: дядя Епишка.
—    Стало быть,  и  зовите:  дядя  Левка.  Это  очень,  очень почтенно! —он засмеялся ласково-ласково.
Я попросил у Льва Николаевича для Старогладовской школы его портрет. Он достал портрет и надписал:
«На память старогладовцам Лев Толстой».

Я уехал обласканный, счастливый. Но дорогой случилась беда у меня украли чемодан, а вместе с ним и портрет».
Довелось мне разыскать на Кавказе и еще одного старика генерала, служившего в дни юности в одной батарее с Львом Николаевичем. Но от него я добился только одной фразы:
— Как же-с... Мы оба с ним имели честь служить в одной батарее, славный был офицер.